Пушкинский закат
«Евгений Онегин» - пожалуй, самое известное произведение русской классической литературы. Но, как и Пушкин, которого для простоты уже давно называют «наше все», не вдаваясь в подробности, так и его роман в стихах закрыт в скорлупу определения «энциклопедия русской жизни». Оно, впрочем, и понятно – большинство рядовых читателей еще во время школьной программы вычерпывает оттуда две-три необходимые цитаты да общую канву для успешной сдачи экзаменов, после чего оставляет свои впечатления пылиться до случайного похода в театр. А тем временем в этом тексте почти двухсотлетней давности за кажущейся простотой слога и потихоньку стареющего лексикона живут параллельные линии персонажей, которые - сколько раз ни читай - все равно не пересекаются так, как хочется.
- В «Евгении Онегине» можно увидеть, насколько точно Римас Туминас нашел режиссерский язык к пушкинской поэзии, насколько образы соответствуют темпераменту пушкинской строфы, - поясняет Сергей Маковецкий. - Есть сцены, которые заменяют несколько глав, например, сцена поедания варенья: ее практически нет в романе, но она блестяще придумана и совсем не разрушает произведение. Работать было, с одной стороны - безумно интересно, с другой – очень сложно. Потому что это не роли, а партитуры, как я их называю. В оркестре кто-то играет на скрипке, кто-то на тромбоне, кто-то не фальшивит. На мой взгляд, это потрясающие партитуры, которые мы исполняем.
Какие образы возникают в голове, когда разговор заходит об «Онегине»? В первую очередь - пушкинская легкость, которая обеспечивается за счет воздушного слога и ловкости самого автора, позволяющего себе шуточки, шпильки и большие лирические отступления обо всем подряд. Туминас бережно обращается с оригинальным текстом, при этом расставляя тут и там собственные акценты. Так, в противовес Пушкину «Онегин» Туминаса тяжел: в нем нет места не только искрящейся улыбке автора, но и смеху вообще, а фабульные сцены самодостаточны – они будто сами хирургически бесповоротно отрезают фрагменты, не имеющие прямого отношения к истории. И одновременно наполняют пространство спектакля новой реальностью. В частности, на сцене оказывается двое Онегиных (Евгений Пилюгин и Сергей Маковецкий) и Ленских (Василий Симонов и Олег Макаров).
Главным проводником в историю оказывается постаревший Онегин, чью роль безукоризненно исполняет Сергей Маковецкий. Обстоятельства туманно намекают, что герой в очередной раз вспоминает дела давно минувших дней, и вслед за его мыслями, памятью, воображением перед нами встают знакомые герои, в том числе и он сам – молодой, красивый, уверенный. Взрослый Онегин задумчиво глядит на собственное ребячество и выкрутасы, то и дело вступая в диалоги вместо своего молодого я, будто бы пытаясь прожить прежнюю жизнь иначе. Но – делает все по-старому. Не хочет (ох уж этот своенравный характер?) или не может (судьба с пушкинским почерком?). Возможно, и то, и другое, но главное – это завороженная отстраненность героя Маковецкого, который делает навсегда знакомые движения и говорит известные слова, в прямом смысле наблюдая за собой со стороны. Так медленно и бесповоротно он крутится – в который раз? – по кругу собственного ада. Или это просто вращается Земля?..
Если быть не могло по-другому?
Онегин как будто бы осознает цикличность этой истории. От постоянных воспоминаний пласты прошлого, настоящего и возможного сплющены для него в одну тотальную лепешку, в которой завязли все герои – и даже больше. Постаревший Онегин хотя и одинок, но соседствует с несколькими персонажами, они сопровождают героя с начала и до конца. Это постаревший Ленский, бравурно выступающий у него перед носом: то ли призрак, то ли воображение. Кстати, в самом начале спектакля Онегин равнодушно стреляет в него, но бесполезно: прошлое, постаревшее вместе с ним, не так-то просто убить, хотя сам Ленский падает. Это старушка-танцмейстер в исполнении Людмилы Максаковой, на которую поначалу не обращаешь внимания, но ближе к концу предчувствие подтверждается: скорее всего, это будущая Татьяна. Возможно, это лишь плод воображения Онегина, тем не менее выглядит она – в его глазах - хотя и с регулярной улыбкой на лице, но несчастной: без любви, с женоподобным учеником в обтягивающем трико и стайкой молодых девушек-учениц, на которых она послушно выливает материнские чувства. Среди персонажей-дополнений выделяется еще растрепа-странница, бренчащая на домре грустные нотки – ее постоянное, но импрессионистично незаметное присутствие на сцене можно интерпретировать как угодно: от проводницы Онегина в прошлое до его собственной неприкаянной совести. В итоге знакомая история приобретает новый необычный привкус.
Рассуждения Пушкина с его шутками в спектакль не вошли, поскольку это тогда был бы бесконечная постановка. Кроме того, существуют законы театра и драматургии. А драматургии в романе очень мало - всего несколько сцен: Онегин делает Татьяне отповедь, дуэль с Ленским, Татьяна отказывает Онегину. Все остальное – поэтическая шутка Пушкина, который каждую главу писал спустя год, зарабатывая деньги.
История безнадежной любви между Онегиным и Татьяной закреплена почти на бессознательном уровне: незаметные детали задают тон и ведут настроение зрителя чуть ли не за руку. Черно-белая цветовая гамма декораций и костюмов, дополняемая прозрачными пастельными тонами и обжигающе ледяным синим, звуки пронизывающего ветра, тяжелый снег, железные остовы кроватей и качели, которые больше похожи на фрагменты клеток или тюрем. В унисон этой вечной мерзлоте Онегин, как богомол, бесполезно топорщит крылышки навстречу надвигающемуся на него поезду прошедших событий: Татьяна все так же будет беззаветно влюблена в Онегина, когда ему это не нужно, и отказывает ему, когда тот увидит в ней любовь всей своей жизни.
Не энциклопедия, но рентген души
Туминас усугубляет и слегка довершает пушкинскую историю собственными завитками, говоря: отказавшись от этой неприемлемой любви, оба героя получают спокойную (по-чеховски скучную!) и никому не нужную жизнь. И уже потом, в запушкинском пространстве, они только и думают, что о тех временах и упущенных возможностях. Вот постаревший Онегин никак не может начитаться письмом Татьяны. Даже когда оно физически разорвано на куски, обрывки он помещает под стекло и вешает на стену. Именно здесь, в углу, под разбитым, как сердце, письмом зритель оставит героя навсегда. А Татьяна в заключительной сцене до самого занавеса будет с замирающим сердцем танцевать с чучелом медведя – метафора безответной, но сильной любви, которая будет мучить ее в течение всей жизни. Хотя брак Татьяны, которую в Уфе в разные дни исполнили Крегжде и Лерман, сложно назвать противным ей – сцена с поеданием варенья, которая говорит о самой природе ее верности, вполне красноречиво и уместно объясняет шаг в сторону старого князя (Юрий Шлыков), а не молодого Онегина.
Заснеженная Россия, неприкаянная странница с домрой. Остекленевший взгляд мазохиста Онегина, ковыряющегося в своем прошлом, как в нарывающей болячке, которую невозможно не ковырять - ноет! Размышления старика об упущенной женщине, зацикленные, кажется, на целую вечность. Тут где-то промелькнет ироническая усмешка Фауста, который пытался заколдовать время признанием в любви: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно», или Билла Мюррея из фильма «День сурка». Аллюзий много.
Рефлексия Онегина, поданная Туминасом, – еще один, довольно интересный и успешный взгляд на произведение Пушкина. Да, некоторые эпизоды, дополненные режиссерской идеей, обязательно резанут по живому или оставят нерешенные вопросы. Так, например, в странный узелок связаны комическое амплуа Ленского и милый, но неуместный эпизод с охотой на зайчика. Тут вывод напрашивается только один: даже простого зайца на Руси убить сложнее, чем поэта. Татьянины именины кажутся слишком надрывными и затянутыми, а неожиданный голос Смоктуновского, вдруг перебивающий Ирину Купченко, которая выходит на сцену только для того, чтобы прочитать «Сон Татьяны», вдруг покажется недостижимым эталоном на фоне современного спектакля. Но при этом здесь немало интересных решений и удачных метафор. Кроме того, в холодной, тяжелеющей к концу истории, трагически отразившейся на судьбах всех причастных персонажей, чувствуется совершенно новая сложная боль, заложенная в самые недра постановки. Связан ли этот подземный эмоциональный пласт с русской жизнью и страной вообще, а не с отдельными людьми? Не исключено. Можно даже сказать, что на горизонте взятой напрокат онегинской истории маячит рассказ о несвоевременной любви друг к другу государства и гражданина (двух государств?), которые после определенного момента оба существуют в одной плоскости, но никак не могут жить вместе, в любви и согласии, оплакивая прошлые ошибки и натыкаясь на прежние грабли. Но при этом каждая из этих сторон в свое время готова сказать, что будет «век верна» другой стороне. Так и живем.